Наши девочки на неделе съездили в Вязьму: камерно, небольшой компанией, просто отвезти памперсов и попеть с бабушками песен.
Я начала было приставать к ним и просить написать отчёт, но Оля выложила у себя на странице в контакте свои впечатления от этой поездки, и я не устояла — копирую сюда весь текст.
На неделе ездили в дом престарелых в Вязьму с Ксюшей, Полиной и Верой. Если бы здесь надо было бы ставить cut, как в жж, я бы поставила кат с заголовком «Пааберегись!». Потому что сейчас будет много букв. *** Когда я подъезжаю к Вязьме – я всегда волнуюсь. Как перед встречей, которая может состояться, а может и нет – уже никогда. Пожалуйста, не надо про загробную жизнь, когда думаем о мертвых. Когда мы с живыми — у нас есть только эта жизнь. Пожалуй, нигде больше я не чувствую такой остроты момента. Спешить без суеты: жить – смотреть, брать за руку, смеяться, плакать, обниматься и радоваться, обниматься и горевать, спрашивать и говорить. Я не страдаю, когда мои подопечные умирают – горюю, скучаю, да, но не страдаю. Потому что зачастую их смерть – окончание страданий в обездвиженности, нищете и полном безразличии вокруг. Я страдаю, когда они умирают без меня. Когда я понимаю, что человек умер в одиночестве и заброшенности. А если бы рядом была я – он умер бы не один. Я могла бы держать за руку, вытирать испарину со лба, просто говорить. Быть рядом. Просто быть. Это самое главное. Это не страшно совсем. Есть только ощущение грандиозной, но не пугающей, тайны рядом. В этот раз я снова поняла что это: когда, затаив собственное дыхание, слушаешь, дышит ли человек. А дышать он может совсем незаметно. Или прерывисто: когда вдох дает надежду, а секунды между вдохами кажутся минутами. (Я сейчас попыталась вспомнить, о чем думаю в эти минуты. И поняла, что о самом простом: достаточно ли ему тепло, достаточно ли воздуха, сухие ли простыни, удобно ли лежит голова на подушке). В волонтерских лагерях, я кажется, самый рассеянный волонтер, потому что сосредоточена на стариках. *** Эдуард Григорьевич в мужской «лежачей» палате — сама галантность. Он родился в Риге до войны, потом жил в Ялте, построил там дом. Сейчас там живут две его дочери. А он в доме престарелых в Вязьме. Как бы он ни был слаб, каждый раз поднимается, чтобы поцеловать мне руку. В этот раз он оставляет мою руку в своей. Я смотрю в окно на сад осенних яблонь: кажется, жаркое лето было совсем недавно. И мы просто молчим, слушая дядьВасино радио, которое играет возле двери. Я даже не слышу, что именно играет, пока Эдуард Григорьевич не произносит: — Слышите, Оля? Песня про Вас… — Почему про меня? – не понимаю я. — Потому что в ней есть слово «мечта». Самые дорогие подарки в жизни – это искренние слова, которые всегда остаются с тобой. Бриллианты можно потерять, а воспоминания – нет. Самые дорогие воспоминания – о мужчинах, которые смотрят на тебя с восхищением, как на чудо природы. Наиграть это невозможно. *** Еще из серии дорогих подарков. Надя парализована уже несколько лет. Лежит неподвижно, говорить не может — только шевелит губами и слабо-слабо произносит отдельные звуки, по которым я понимаю «Мне трудно говорить». «Ничего, Наденька, я пойму по губам». Летом за день до окончания волонтерского лагеря я пришла к ней и сказала, что завтра уезжаем. И по привычке смотрю на её губы, чтобы понять, что она хочет сказать. Но губы долго остаются неподвижны. Тогда я перевожу взгляд на глаза – они полны слез. Как часто в жизни мы смотрим на губы, вместо того, чтобы видеть глаза… А зимой Надя научилась садиться – с невероятным трудом. И каждый раз она садилась, чтобы поздороваться со мной и показать, как она умеет. Я хвалила её и всячески восхищалась, обнимая, чтобы ей было проще сесть на стальной казенной кровати. А обнимая, вспоминала «Русалочку» Андерсена, которая превозмогая боль, согласилась ходить – ради того, которого любила. *** Слушать бред в тяжелых палатах – это неизбежно. Но не вслушиваться я не могу: мне интересно. И я понимаю, бред, оказывается, – не такой уж и бред. Что бредящие порой озвучивают самые важные вещи в жизни. Баба Зина – маленькая, сухонькая, почти невесомая. Я глажу её лицо и она открывает глаза и узнает меня. — Как дела, баба Зина? – спрашиваю я. — Плохо совсем. До зимы, наверное, не доживу. Плохо себя чувствую и устала. — А почему устали? — Деточка, я совсем заблудилась — все ищу свой дом. Вот это (показывает вокруг) – дом разве? Нет. Мне мой нужен. Мой дом, который дом, понимаешь? А я все никак найти его не могу. И жить не могу. Иду в закрытую палату для психически неадекватных. Она выглядит страшной, как карцер: я вообще думала раньше, что там кладовка. Но я отодвигаю тяжелую щеколду и захожу, убедившись для начала, что никто не лежит под дверью. — Баба Марфа, как Вы? — Ох, детка, это ты… Я уж думала, что это кто-то страшный пришел. А то мужик какой-то приходил… Всюду чужие ходят, чужие кругом… Все норовят ко мне в дом через окно влезть. Но я-то что, я привыкла всю жизнь одна жить и не боялась, а тут не одна и боюсь. Потому что кругом чужие. *** Говорим с с персоналом. Я записываю нужды дома престарелых. — Памперсы и пеленки. Соцзащита перестала нам их давать. Хорошо, остались остатки выделенных и еще от тех, кто умер – их пока используем. — А сколько нужно? — У нас 50 больных, нуждающихся в памперсах. На месяц это три тысячи памперсов. Без них никак. «Зато у нас нанотехнологии», — мрачно думаю я. *** Баба Нина – бывший директор музыкальной школы. На ободранной стене над её кроватью висит отпечатанная на принтере грамота – поздравление с днем учителя. «Счастья и здоровья и благополучия всей вашей семье» — написано одинокому парализованному человеку, круглосуточно молча лежащему. Я наклоняюсь к ней и мы здороваемся. — БабНина, а кто у Вас любимый композитор? — Не знаю, — едва слышно говорит. — Я люблю слушать весенний вальс Шопена – когда я его слушаю, я думаю о Вас. И еще Бетховена – сонату № 17 «Буря». — Бетховен… вспомнила. «Лунная соната». В следующий раз надо записать «Лунную Сонату» для бабы Нины – и сыграть в палате. *** — БабШура, как поживаете? — Да плохо! Плохо! Никого нет, сижу одна и все думаю о жизни своей несчастной до а себе ненужной. Сын где-то болтается, не заходит. Все с дружками – на… ему мамка-то? А я плачу и плачу… У бабы Шуры воспалены веки – и когда она плачет, я понимаю, что такое «плакать кровавыми слезами». По лицу течет красноватый ручеек: слезы с кровью. — А ты садись, садись! Будешь моей дочечкой? Приходи ко мне почаще! А то ведь не пила всю жизнь, а сейчас с горя так напиться хочется… Слушай, а то может, ты сбегаешь? Я тебе денег дам. — Нет, бабШура, у меня времени мало очень. — Ну тогда в следующий раз. Ну что нам много надо что ли? Чекушку маленьку да и все. А что еще? Да ничего. Закуску – да не, не надо. Что мы, мужики что ли? *** Захожу к бабе Вере. БабВера – бодрая, деловая, судит обо все крайне безапелляционно. И любит петь – с удовольствием, громко. В этот раз, еще входя в двери вижу бабу Веру с газетой в руках: внимательно изучает. «Политинформация неизбежна», — думаю я, но отступать уже поздно. — Слушай меня, дитеночек мой. Вот читаю: и все президента нашего Пупина ругают. Все нападают на него – даже жалко. Но я-то, я-то тебе вот что скажу – Пупина нашего беречь надо. — Почему, бабВера? – устало спрашиваю я безо всякого желания спорить: просто поддержать разговор. — Потому что трудно ему. — Потому что развелся? — Да не. Чо там развелся – у него вокруг много таких ходют. Я не про то. Я про самое главное: про то, что он страну держит, что нет в ней войны. А это, скажу я тебе, самое главное. Потому что страшней войны нет ничего, поверь мне, дитеночек мой… *** В дверях прощаемся с мужиками на инвалидных колясках: выехали покурить в такой холод в одних майках. — Приезжайте, девчата! — Приедем, — говорю. — У вас хорошо. — У нас хорошо, только когда вы есть. Так то. *** Всем peace, ребзя. И пусть у всех все будет хорошо.